eng
 
Роман Суслов: "Я максимально хочу отделиться от государства"
Лидер группы Вежливый отказ в преддверии юбилейного концерта дал интервью интернет-порталу meduza.io

Приводим его без сокращений

Московская авангардная рок-группа «Вежливый отказ» 20 марта отпразднует свое 30-летие. Концерт пройдет в московском клубе YotaSpace (он же ГлавClub) — это огромная площадка по сравнению с теми, на которых привык выступать «Отказ». Одновременно будет переиздан очередной альбом из бэк-каталога группы — диск «Вежливый отказ 1985–1995» (как несложно понять из названия, этот ретроспективный сборник был записан 20 лет назад к десятилетнему юбилею).

Лидер «Вежливого отказа» почти с самого его основания — Роман Суслов, самый нетипичный фронтмен рок-группы в русской музыке. Многим он больше известен как фермер: в начале 1990-х Суслов уехал в деревню в Тульской области, и не для философского уединения, а для занятий сельским хозяйством. За эти годы он успел побывать председателем колхоза, заводчиком лошадей и крупнейшим в России заводчиком пони, а в последние годы занимался производством белевской пастилы по традиционному рецепту.

За месяц до юбилея по просьбе «Медузы» журналист Кирилл Головастиков встретился с Романом Сусловым, чтобы поговорить о затворничестве, природе, запрещенных нотах, а также о войне, которой посвящена последняя программа «Вежливого отказа».


— У вас будет концерт по случаю 30-летия группы. Что вы по этому поводу чувствуете?

— Ну, некоторое волнение, как при любой подготовке к большому празднику. Для того чтобы концерт состоялся в запланированном масштабе, необходимо было заткнуться на какое-то время и не играть в Москве вообще. Для музыкантов и для меня в частности этот концерт — долгожданное событие, потому что нам нравится играть на публике, а пришлось помолчать.

— В пресс-релизе к концерту довольно недвусмысленно написано «никакой ностальгии».

— Действительно, это старческое чувство, и не хотелось бы в него погружаться. Конечно, мы вытащим на свет какие-то пыльные вещи. Но в основном мы будем играть то, что ближе нам сейчас. И даже если это будут старые песни, то они будут исполнены иначе.



— Необычно, что билет на юбилейный концерт стоит сто рублей.

— Это политика клуба. Я так понимаю, что большинство концертов, которые проводятся там, делаются именно таким образом: с людей собирается по сто рублей — все как бы скинулись на проход, — а остальное, видимо, клуб получает с бара, с выпивки, которая там, по-моему, безумно дорогая.

— Кто ваша публика? Откуда берутся эти люди?

— Вы знаете, я с ними не общаюсь. Я знаю только определенную часть моих старых знакомых, которые изредка там появляются, мне их всегда приятно видеть. Но в основном я не увлекаюсь рассматриванием и распознаванием. Просто я лица волей-неволей вижу, потому что работаю на зал, а не стою, уткнувшись в ботинки.

— Сейчас в современном российском обществе есть социальная группа, с которой вам было бы проще себя сопоставить, чтобы самоидентифицироваться?

— Мне сложно об этом говорить, потому что я веду достаточно отшельнический образ жизни. Я выключился из московской жизни 25 лет назад и живу с семьей и животными на своей ферме, довольно далеко и практически в изоляции, которую я, в общем-то, сознательно себе создал. Поэтому я бы не ассоциировал себя ни с кем. Приляпывать и говорить «вот к этой кучке я бы подошел» мне как-то не приходило в голову.

— Судя по тому, что я знаю об истории группы, вы когда-то были богемой, а потом ей быть перестали.

— Богемой, по сути, я никогда не был. Поначалу я был честным инженером, работал с горем пополам два года по распределению, потом стал профессиональным музыкантом, начал зарабатывать этим деньги. Небольшие, но деньги. Я даже прошел аттестацию — это тогда называлось «тарификация». Моя трудовая книжка лежала в музыкальной конторе, я получал зарплату.

На самом деле, меня никогда не тянуло в общество маргиналов. Можно даже сказать, я его сторонился. Я вообще сторонился людей всегда. И поэтому относить себя к богеме я бы не стал. Просто, поскольку в то время было больше сборищ и контактов, активнее была засценная жизнь, такое впечатление и сложилось.

— А вы не маргинал?

— Я, в общем-то, подпольщик, конечно. И о том свидетельствует весь мой образ жизни.

— Но вы считаете себя нормальным человеком, а не маргиналом, хотя живете на ферме в деревне?

— Я же не настоящий фермер, я всем об этом говорю. Мне, конечно, нравится работать на земле, пахать землю, убирать урожай. Но меня больше захватывает не процесс извлечения из этого каких-то денег, обеспечения своей семьи, а просто запах земли, ощущение пространства, любовь к родной природе.

— О музыке вы думаете в таких же категориях?

— Знаете, раньше — нет, а сейчас — да. Теперь музыка стала более пережитая. То, что я делал раньше, иногда прорывалось изнутри и бывало большим переживанием, но редко. И это были маленькие произведеньица, песенки, построенные по классическим схемам, они больше походили на инженерные конструкции, чем на художественные произведения. А теперь я спокоен в своей реализации, мне не надо сочинять 54 песни в день для самоутверждения, и я просто жду этих моментов, когда накатит. И поэтому те вещи, которые сейчас появляются, они посерьезнее, поглубже.

— То есть вы боретесь с формализмом в себе?

— Это скорее просто развитие, чем желание от чего-то уйти. Я редко себе запрещаю что-то… Вот раньше — да, запрещал. Для меня музыка была принципиальна. Я, например, принципиально не играл каких-то нот, принципиально не мог себе позволить каких-то интонаций. У меня все время были отказы, ограждения от чего-то. Сейчас я этого не боюсь, сейчас я стал свободнее.

— Каких нот вы не играли?

— (Смеется.) Ну, каких-то там. Например, ми-мажор, я такого аккорда просто не играл.

— Вы говорите, что стали свободнее, и музыка стала больше идти от ощущения. Это противоречит другому впечатлению о вас — что вы очень любите профессионализм. Например, вы сказали, что в советское время прошли аттестацию, и сказали это без иронии.

— Я очень люблю профессионализм, но как раз в себе я его до конца не чувствую. Поскольку я ленивый человек, мне не удалось как следует выучиться на музыканта. И я жалею об этом. Например, наш бывший пианист Максим Трефан, который вновь принимает участие в наших последних концертах, он в свои 50 с лишним лет пошел учиться на композитора в институт имени Гнесиных. И я ему завидую, потому что он становится грамотным и в полной мере владеющим музыкальной фактурой, в отличие от меня. И ему гораздо проще будет реализовывать те вещи, которые он задумал.

А у меня вечные затыки. Для реализации своих идей мне приходится искать чужие руки, «абсолютных слухачей», подключать скрипача или профессионального композитора Карманова Павла, который на клавишах играет. И от этого, конечно же, происходят искажения [идей], которых я бы не хотел. В этом профессионализма мне не хватает.



— На большом юбилейном концерте вы собираетесь играть много последних вещей. Очевидно, речь идет о программе «Военные куплеты», которую исполняете уже давно. Будет ли наконец-то альбом?

— Пока нет. Я не спешу, потому что вижу, что эти вещи не состоялись как общее для всех наших музыкантов явление. Они пока не получили собственной самостоятельности.

— Сейчас, когда год уже рядом идет настоящая война, у вас изменилось восприятие «Военных куплетов»?

— У меня нет. Оно изменилось у окружающих. Например, мы собирались на фестиваль в Литву — теперь мы туда не едем. Там люди замолчали наглухо. (Смеется.) В нынешнем контексте.

— Воспринимают «Вежливый отказ» как милитаристский ансамбль?

— Да, как проводник идей… (Смеется.)

— Почему военная тема вас так интересует?

— В разное время она меня совершенно по-разному трогала. То завораживала с точки зрения ритма военной машинерии, сонористики военной промышленности: залпы орудий, скрежет гусениц, звуки моторов, кавалерии… А часто это просто думки про солдат, которые, например, на отдыхе или на морозе. Я тут недавно полежал под машиной на снегу и подумал: как же они воевали? Спали черт знает где, черт знает как, подкладывали елки, ветки, лапник. Часто думаю о том, какая была мощная мобилизация человеческих сил.

— А какие военные песни вам нравятся?

— Те, где есть такой текст: «Трижды плюнем через левое плечо». (Смеется.) Что-то вот про летчиков мне нравится.

— Не могу понять эмоции. От ваших песен создается ощущение, что война — страшная вещь. При этом «Вежливый отказ» — группа ироничная, и вот сейчас про летчиков вы иронизируете. Как это уживается?

— Ну, вот… Как-то это уживается. Это такой вот ироничный трагизм.

— Но не героизм?

— Нет. Героичности нет в нашей музыке вообще. И, видимо, не может быть. Нет этого пафоса.

— Вам важно показать веселое и трагичное одновременно?

— Пожалуй, что да. Но понимаете, когда я это делаю, я не анализирую эмоции, не раскладываю, не инженерю, не говорю: вот здесь надо подпустить хохму. Песни, как правило, появляются как единое целое, как некий оголенный нерв, это нерасчлененка. А потом, когда ты перекладываешь вещь для исполнения другими музыкантами, уже приходится манипулировать разного рода метафорами, что-то объяснять, говорить: «Наверное, здесь это должно было бы быть так». Для меня это вещи разрушительные. Анализ — он разрушителен. Я привык оперировать целыми кусками.

— Для вас самое важно в музыке — выразить свое «я». Как же вы сочиняете музыку о современной войне, где невозможно никакое «я», а только бомбардировки и артиллерийская канонада?

— Ну, как. На войне же есть солдат. И он уникален. Есть командир.

— Вы думаете, солдат или командир сейчас, в 2015-м, может рассказать о своей войне?

— Надеюсь.

— Если так, то тогда почему ваши военные песни — без слов?

— У меня большинство вещей без слов. Текст разрушителен, он сразу делает жесткие привязки, которые не всегда точны, часто текст бывает просто губителен для музыки. Поэтому просто какая-то звуковязь иногда более адекватна музыкальному материалу, чем текст.

— Вскоре после смерти Григория Дашевского вы сказали на одном из концертов, что благодаря ему у вас появилось ответственное отношение к слову.

— Ну да. Потому что перед этим были совершенно мученические попытки создания большим коллективом разных текстов, а потом пришла в голову идея обратиться к Грише. Первый же подход был очень удачным и появилось несколько хороших попадающих текстов, которые я бы хотел слышать в этих вещах.

Но дальнейшее сотрудничество не состоялось. Я обратился к нему в 2008 году, по прошествии большого числа лет [после первого подхода], и ничего не получилось. Мне тогда казалось, что Гриша хорошо чувствует, что мне нужно — тексты писались в основном на музыку. А тут опа, и непопадание полное. Он отписался и мы с ним не стали ничего вместе делать.

— Как вам живется в деревне?

— Хорошо. Я туда все время рвусь, когда оказываюсь по необходимости в Москве.

— Вы часто вообще бываете в Москве?

— Неделю в два месяца.

— Я спрашиваю, потому что мне до сих пор интересно, насколько вы похожи на свою публику. Вот вы отдыхать за границу ездите?

— Был несколько раз с семьей.

— В деревне лучше?

— Да. Это, скорее, такая смена картинки для моей жены. Она молодая девушка, ей хочется поглазеть, походить. Мне, кстати, эта пища для глаз иногда тоже необходима. Хочется посмотреть хорошую архитектуру. Я часто бываю в музеях, если попадаю за границу.

— Деревня для вас — это внутрироссийская эмиграция?

— Да. Я максимально хочу отделиться от государства. Если бы нашлась возможность не быть привязанным к электричеству, например, было бы совсем хорошо. Я все хочу себе построить автономное электроснабжение, чтобы мне не приходили никакие платежки, ни с какой конторой не иметь дела. У меня довольно глухое место и там бы можно было себе это позволить — не общаться ни с кем.

— С чем связано это желание? С конкретным вами или с конкретным государством?

— Не знаю. Раньше казалось, что с конкретным государством. Сейчас, может быть, это мое персональное состояние. Мне вот жена постоянно предлагает уехать в Англию, пожить там, но мне кажется, что я так же буду вынужден изыскать себе какое-то место подальше от системы, и от той тоже — даже в другой стране. Я думаю, что здесь это сделать проще, потому что больше места и глушь глуше.

— Вы же волей-неволей принадлежите к фермерской субкультуре. Вот Борис Акимов, который вашу пастилу продает в своей «ЛавкеЛавке», - энтузиаст и, судя по всему, оптимист. А вы на оптимиста не похожи.

— У меня сейчас нейтральная позиция. Я и не пессимист. Я, в общем-то, создал себе определенную структуру, в которой адекватно и хорошо себя чувствую. И в ее развитии я не ощущаю себя в пессимистическом настроении.

— Деревенская действительность — она какая?


— Жесткий крестьянский труд. Дело в том, что я сейчас им уже не в той мере занят, как был еще лет 10 назад. Тем не менее, продолжаю работать на технике, полевые работы — сам все это делаю. Но тогда я впахивал значительно больше. Могу сказать, что, во-первых, это требует приличной физической подготовки. А во-вторых, нужно иметь крестьянскую сноровку. Чего у большинства народа нет.

- Вам приходится общаться с селянами, которые…


— Нет, это дачники. С местным населением я ранее много общался, в колхозе на меня работало много народу: хозяйство было большое, было много техники, людей. Сейчас меньше значительно.

- Это для вас неприятный опыт?


— Оно как бы забавное, ну, литературно-забавное. По сути, наше крестьянство — не очень приятное сословие. Довольно такой злобный, хитрый народец. (Смеется.) Там есть уникальные представители — с хорошими лицами, крепкие, не сильно пьющие — они выделяются. Но это редкие люди.

— А дачники — приятные люди?

— Дачники — да. Те, с которыми я общаюсь, — это знакомые знакомых. Они приобрели дома рядом или построились вновь по моему совету.

— Тоже бывшая богема?

— Нет, совсем нет. Один — финансист, с Ходорковским работал одно время, сейчас дает какие-то консультации экономические. И занимается специальным видом всадничества — владение оружием верхом. Трюкач, любит лошадей, любит ездить, на этой почве мы с ним познакомились и он приехал. И его знакомые, тоже хорошие московские интеллигентные люди.

— У вас получается такая утопическая резервация с идеальной Россией. С одной стороны, московские интеллигентные люди. С другой, все занимаются трудом на воздухе.

— Их там не так много, то есть у нас никакая не колония. И дачи скорее как хутора, расположены друг от друга на расстоянии одного-двух километров, то есть мы не живем забор в забор. Забора, кстати, у меня нет.

— Поэтому к вам все еще приходит государство иногда?

(кивает).

— Вы раньше пели песню «Мы победим» и на разных политических событиях, вроде митинга в поддержку узников Болотной. То есть иногда имя Романа Суслова появляется на афишах таких событий, но я до сих пор не могу понять вашего отношения к ним. Вы же очень сторонитесь общественного.

— Понимаете какая штука: компания. Потому что когда мы отыграли в поддержку узников Болотной, там приличная компания собралась. И Юра Шевчук, и Андрей Макаревич — мне приятно играть с ними на сцене.

— Сейчас как будто бы рок-музыка снова стала опасным занятием. Люди, которых вы назвали, сейчас, безусловно, страдают за то же самое, за что и в 80-е.


— Как я к этому отношусь? Отношусь как к безобразию, конечно. Когда я был молодым, меня это забавляло, мне всегда хотелось быть сознательно в оппозиции к действующему строю. Сейчас у меня более нейтральное отношение ко всему этому, то есть я не такой радикал, каким был раньше. Но реакция в связи с поступками или непоступками определенных музыкантов и их, условно скажем, гонения — это форменное безобразие.

Вообще я почему еще не хотел и не касаюсь, в общем-то, этих вещей, происходящих в стране. Мне не хочется в них погружаться, потому что действительно окунаешься в дерьмо. Хочется быть от этого подальше и заниматься своим делом.

— Но совсем — не получается?


— Совсем — не получается, да. Ну, потому что ведь любое появление на публике — это как бы обращение к определенной аудитории, правильно? Наверное, поэтому не получается.

Текст: Кирилл Головастиков
Arzamas.academy, специально для «Медузы»
Фото: пресс-служба группы Вежливый отказ/Алексей Куденко (КоммерсантЪ)
Оригинальная публикация


<<